?

Log in

No account? Create an account

Предыдущие 10

27 окт, 2011

anagnosis

Реальность speculatio

Если всерьез заниматься русской философией, время от времени испытываешь стыд, как будто занимаешься чем-то несерьезным, вроде как изучением методов надувания мыльных пузырей. Собственно, вероятно, русская философия и есть большой мыльный пузырь. Кто-то надул его в позапрошлом столетии,  потом  он раздулся до невероятных размеров и, побалансировав в воздухе какое-то время,  шар лопнул, да так, что никто и не заметил. Остался лишь запах, но если от почившей русской литературы исходит аромат антоновских яблок, то от русской философии искусственной мыльной свежести.

            Уже стало классическим мнение, будто философия вышла из русской литературы, никого не смущает, что звучит это, как если бы тигр смог породить льва. Правильней было бы сказать, что русская философия прирастилась к литературе наподобие того, как французская философия привязалась к историко-общественному фону. А куда тянутся корни русской философии, так никто еще и не сказал. Может быть, к Сковороде? Нет, пожалуй, не стоит сводить все к одному человеку. Нужно найти подходящий, достаточно стабильный языковой, культурный, осязательный пейзаж.  А пока, РФ остается подкидышем, который продолжает верить, что мачеха и есть настоящая его мамка. Может, от этой спутанности родственных связей и рождается мнение о «вторичности» философии на русском языке по отношению к литературе. И сколько бы Гуссерль не рекламировал Шестова своим знакомым, те все равно смотрели  на него как на литературного критика, странным образом, через работу о Лютере, пробравшимся в философы. Конечно, можно задаться вопросом, а почему наша философия выбрала для симбиоза именно литературу, а не логику, не точные науки. Ответ очевиден – литература если не самое сильное, что дала Россия, то уж точно самое свободное. Причем слово «сильное» имеет огромное внутреннее наполнение – эмоциональное, спекулятивное, религиозное и даже территориальное. Мы, в этом отношении, очень похожи на испанцев, с одной лишь разницей – слово «сильное/ая» там не согласуется со словом «спекуляция». Если присмотреться, то русская философия тянулась к той литературе, которая несла мощный спекулятивный заряд, к Достоевскому, к Гоголю, в какой-то мере к Толстому и Тургеневу, их особенность это спекуляция над реальностью.  Они не творят ее, не выражают ее, а спекулируют ею, претендуя на истинность. Сервантес, если вспомнить слова Унамуно, выражал в Дон Кихоте испанский дух, в то время как Гоголь или Достоевский дух искажали. Их образы не были проявлением «творческого осмысления», но спекулятивного искажения. У Гоголя, к тому же, преднамеренного. Оттого во время прочтения возникает ощущение кривого зеркала. Правда – да, но с какой-то кривизной, будто бы не у нас вовсе, а в какой-то другой «культурной реальности».  То, что они пишут это не совсем литература или, если сказать точнее – это еще не литература, также как стихи Уитмена были не совсем стихами, они были фундаментом, на котором был построен грандиозный Капитолий. Но наш "Капитолий" - "собор святой Софии" - оказался в ином, так и не достигнутом нами пространстве.

6 фев, 2011

anagnosis

К истории сексуальности. Переписка Розанова и Павла Флоренского


Флоренский - Розанову. Розанов - Флоренскому. Письма.

Основное вступление.


Письма самый искренний жанр литературы. Иногда чувствуешь легкие  уколы совести, когда читаешь чужую переписку. Пусть это даже будет переписка классиков, использованная во всех ученых словарях. Все равно - это сродни подглядыванию в замочную скважину, только вместо тайн, совершаемых за закрытой дверью спальни, здесь  - текст предназначенный для одного единственного человека. И этот человек - не ты. Читатель в физическом плане - становится тенью, в моральном - может даже и подлецом, но желание непреодолимо и чаще всего вознаграждается познанием того, что никто и никогда не написал бы в романе и не сказал бы вслух. 

Как Фуко рассматривает сексуальность в своем знаменитом сочинении (имеется ввиду "История сексуальности")? Не как переживаемое, а как анализируемое. Сексуальность для него объект исследования, а он не субъект переживания.  Такой взгляд не полон.  Я хочу видеть, что происходит в спальне, ощущать себя тенью чьей-то жизни, а не читать сухой отчет об этом. Но даже зрительная картина не так важна как  мое состояние наблюдателя - это важнее всего того, что я вижу в полумраке.  В письмах Флоренского и Розанова переживаемое соприкасается с анализируемым.  Из этого "трения" возникает "задыхание" мыслью, очень тонко отмеченное как-то Василием Васильевичем. 

Давно хотел сделать пост о  понимании сексуальности в Серебряном веке,  но думал, что многого я сказать не решусь, а говорить не все - подло и грешно. Следующая переписка скажет больше, чем я мог бы сказать и скажет честнее. Из объемного количества писем, опубликованного в 29 томе сочинений Василия Розанова, буду публиковать не все. Кое-что мне просто лень перепечатывать. А моей личной цензуре подверглись письма посвященные делу Бейлиса, которые придется разобрать когда-нибудь в отдельном порядке. Причина довольна понятна - на неокрепшие умы такие письма, написанные абсолютно гениальным человеком, каким был Флоренский, действуют весьма возбуждающе. Но разобраны они будут обязательно. Демократия ведь.

Основные темы письма:
"Содомично ли христианство?" и "отношение христианства к вопросу пола", "отношение христианства к плоду и младенцу"

Письмо Павла Флоренского Василию РозановуСвернуть )

6 июн, 2010

anagnosis

От Гершензона к Иванову и обратно

 Если кто-нибудь обратит свой взгляд на начало XX века, попытается найти людей, которые  "ткали" тонкие серебряные нити того времени - имена Михаила Гершензона и Вячеслава Иванова будут для таких странников путеводными звездами.  Если Гершензон был глубоким летописцем, созидающим критиком, то Вячеслав Иванов был "духом, носящимся над волнами" культуры Серебряного века. Он говорил слишком много "наперед" "на потом" - а "потом", как известно, не было. Оттого  ценители его классических переводов Эсхила, не могут понять его "Человека", чей поэтический язык кажется таким же утерянным, как гомеровский диалект. Философия Иванова, впитавшая Ницше, Соловьева сквозь безусловную евангельскую призму  стремилась к "высотам метафизики" - как позже скажет Гершензон, но так и не договорила всего, что в нее было вложено. "Время ли причина тому?" 
 
Иванов 
 
Люблю выстраивать культурологические цепи: они, единственно осмысленное проявление исторического процесса в культуре. Цепь рождается на Чаадаеве. Точнее, на его "католицизме", который так и не отбросил кавычки и это было то ли "предательством" (1), то ли осознанным неприятием формы. Как бы то ни было в условной "раздвоенности" проявился феномен "русского европейца", порождающий проблемы самоидентификации. Следующим звеном стал Владимир Соловьев с его апологетикой вселенского папства, пугающей (2) и чарующей своим масштабом. Но какой бы ни был масштаб мечтаний, рамки оставались все те же - Самодержавие, православие, народность.  И вот Вячеслав Иванов, заканчивающий свою долгую жизнь в Риме, в итоге, хоть и на странных условиях,  принимает католицизм - цепь замкнулась. 

Гершензон 
 
Выставка. Ряд старых, дореволюционных книг в потертых переплетах. На титуле - "Киреевский И. В. под ред. Гершензона М.О." Лет сто назад эта надпись смешила Розанова и он видел в ней почти сакральный смысл. Какая связь! - славянофил Киреевский, изданный каким-то евреем "с внешностью талмудиста". Сейчас, эти две фамилии едва ли будут  ассоциироваться с  розановской аллегорией, скорее вызовут всеобщее недоумение. Гершензон всю жизнь, "прихорашивавший почти заросшие бурьяном русские могилы" в 1920 подвел итог - "Мне кажется: какое счастье бросится в Лету,  чтобы бесследно смылась с души память о всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзии и выйти нагими, легкими, радостными, и вольно выпрямить и поднять обнаженные руки к небу, помня из прошлого только одно - как было тяжело и душно в тех одеждах, и как легко без них" 
Что мы помним?
У Гершензона - лучше запомнить эту фразу. 

- (1) Об этом см. в посте о Чаадаеве
- (2) К. Н. Леонтьев считал Соловьева то предтечей Антихриста, то "гением" - об это см. его работу "Владимир Соловьев против Данилевского"

22 апр, 2010

anagnosis

Тургенев

Тургенев для меня всегда был "нескладным" писателем. Не по части стиля или языка, ибо, безусловно, он довел до соврешенства эти две составляющие своего литературного дара: даже самые прожженные критики того времени не могли упрекнуть его в неточности слога. Могу сказать даже более, качественнее, легче и тоньше чем он, не писал никто более в русской литературе (1). Но нескладность Тургенева таится глубже: его всегда стоит подозревать в какой-то неискренности, насмешке над читателем и над самим собой. Грустная смешливость остается нами чаще всего соврешенно незамеченной, или кажется непонятной, она же создает легкий флер, который часто принимают за туманы над еще не потемневшими тогда аллеями дворянских усадеб. Но стоит разглядеть ироничность в его словах, как сразу начинаешь думать, что что-то здесь не так, что Тургенев хочет сказать нам больше чем написал. Мы сразу начинаем пытаться вглядеться в туманную даль, та картина, которая раньше сама то смутно, то якрко вырисовывалась на горизонте становится не более, чем дешевой иллюзией. О чем писал Тургнев, что он нам хотел сказать? О нравах? О быте? О людях? Или причина его первостепенной важности для русской литературы одна - стилистическая? И первоисток всего - язык?

(1) Леонтьев - в литературном плане является как раз учеником Тургенева, и в каждом его литературном произведении влияние это прослеживается как никакое другое. Хотя образы отдельных персонажей у Леонтьева выходили неудачно, о чем сам Тургенев писал ему. (об этом далее)

5 мар, 2010

anagnosis

"Загадочность" Чаадаева. часть II


Один исследователь творчества(1) Чаадаева отметил, что, мол, он был самым "загадочным" персонажем русской литературы. Банальность этой фразы с одной стороны очевидна: любой исследователь скажет о "загадочности", "непонятости" объекта своего исследования, даже если все ясно как Божий день. Но по отношению к Петру Яковлевичу этот эпитет смотрится соврешенно нелепо.
Из  современников Чаадаева "загадочностью" отличался Гоголь - это отмечает в  "Истории моего знакомства с Гоголем" и "Литературных и театральных  воспоминаниях"  С.Т. Аксаков(2), что уж говорить, даже самый близкий, по словам тех же современников, в начале 40-х к Гоголю Погодин "боялся" (3) послать письмо в Италию с просьбой прислать рассказ для своего журнала. Его боязнь была оправдана "загадочностью" поведения Гоголя, которая  до сих пор историками литературы не понята и не оценена, и которая приводила в некоторое замешательство современников(4). Но эта "необычайная особость"  была и остается "привлекающим" элементом к его натуре. 
Но если Гоголь создавал атмосферу загадочности и непредсказуемости (5) вокруг себя, то Чаадаев отнюдь не стремился к этому. Парадокс "загадочности" создали вокруг него современники и особенно потомки. Таким образом мы списываем по частям его философию в дремучие глубины непонимания.  Нам легче осознать отдельные фрагменты его мысли, а не цельно. Сам Чаадаев, вошедший с легкой руки Герцена в историю, как цинник и холодный, презирающий людей человек(6) никогда не стремился к "мистификации": собственного образа. Загадочность рождается из сопоставления различных фактов(8): с одной стороны "предтеча интеллигенции", "объявлен властями  сумасшедшим", вроде бы "западник", "почти католик", с другой  Чаадаев резко протестует, когда Тургенев называет его "католиком"(7), и, хотя, казалось бы, чаадаевская мысль "унижает Россию", полагая ее, лишь как "пример" для стран Европы, разве это не апологетика того же "особого пути", только в другом аспекте?

(1) Тарасов Б.Н. Непрочитанный Чаадаев, неуслышанный Достоевский
(2) Аксаков С.Т. собр. соч. т.3
(3) К этой истории добавляется и тот примечательный момент: Погодин, начав издавать знаменитый в будущем журнал "Москвитянин" сразу разрекламировал его, как журнал, в котором "будет печататься Гоголь". Соотвественно многие подписались "на Гоголя", а Гоголь из Италии ничего не присылал. Погодин боялся реакции Гоголя на письма с просьбами, но все-таки в итоге пришлось посылать. (подробнее в см. Переписку Гоголя) "очерки по истории русской литературы" Кирпичников А. 1903 г.
(4) об этом у того же Акскаков С.Т.
(5) большинство исследователей полагают это естественной чертой гоголевского характера
(6) Былое и думы
(7) Зеньковский "Чаадаев как христианский мыслитель" Труды Богословского института в Париже вып. 2
(8) Эти факты перетасовывалилсь согласно той или иной конъюнктуре. Чаадаев, когда его официально объявили сумасшедшим иронично заметил что "он легко отделался" (действительно легко, издателя "Телескопа", опубликовавшего  "Философского письма" Надеждина сослали). Забавно, что  именно  на образе Чаадаева, как заметила одна дама, коммунистическая и демократическая критика сходится, выдергивая из него то одну позицию, то другую и никогда, не воспринимая цельно. В этой совершенной необъективности кроется, то что мы понимаем под философией.

Библиография далее, а это за библиографические описания не принимайте - это неправильно составленный позор.

19 фев, 2010

anagnosis

Чаадаев: материалы к пониманию часть I

С Чаадаевым мы знакомы с самого детства. Первым ключом к его пониманию - становится, конечно, Пушкин. Для многих он и остается на уровне пушкинских стихов, что на мой взгляд совсем неплохо. Но потом, если мы вдруг начинаем читать Чаадаевские "Философские письма", "апологию сумасшедшего", поздние письма и воспоминания о нем, то перед нами совсем необычайная картина. Что уж говорить, даже Михаил Осипович Гершензон так и не разобрался с Петром Яковлевичем до конца (дальше объясню почему). И Чаадаев так и остался одним из самых противоречивых философов. Стоп! Прозвучало слово - философ. Был Чаадаев философом? Мамардашвили считал его "единственным" философом в России вообще. Почему? Начнем по порядку. Чаадаеву посвящу не один пост.
Проглядывал вестник Богословского университета в Париже в поисках статей о. Сергея Булгакова и  наткнулся совершенно случайно на статью известного философа и богослова Василия Зеньковского (его труды были недавно изданы в изд. "Русский путь" - библ. см. в след. посте). Эта статья основана на критическом осмысленнии, вышедшего в 1935 в серии "Литературного Наследства", полного собрания философских писем Чаадаева. На основе этой статьи, работы Гершензона (1) и того, что я читал у самого Чаадаева задался несколькими важными вопросами:

Почему именно философские "письма". почему именно этот жанр?
1. Причина, по которой Чаадаев избрал форму "писем" в качестве композиции. Зеньковский объясняет  следующим образом:
"Чаадаев, избрав форму писем для изложения, затруднил для читателей понимание своих взглядов".  Ответ на этот вопрос также следует посмотерть у Гершензона  в своей  работе "Чаадаев: жизнь и мышление", как я помню, он объяснял это тем, что такая форма была привычна для того времени и т.д. и т.п., но следует еще раз проверить.
Однако, пока мое предположение следующее - письма - это аллегория формы сократовского диалога, только вместо какого-нибудь Критона - собеседник философа - читатель.

2. Чаадаев - религия и история. Соотношение.
 
Зеньковский пишет, что религиозное стоит у Чаадаева выше, а Россия "вообще не стоит в центре исследований Чаадаева".
Религиозные оценки тоже разнятся - Гершензон пишет, что Чаадаев совершил чуть ли не предательство тем, что не перешел в католицизм, а Зеньковский видит это вполне естественным, потому что "трагическое беспокойство, жажда понять тайну времени всецело владели Чаадаевым.", по уровню проникновенности этого чувства Зеньковский даже сравнивает его с Хомяковым. 

3. Не является ли причина по котрой Чаадаева называли "единственным философом" его представление о философии языка или лучше сказать выделение им коммуникативной функции этой еще строго не сформулированной философии?

Цитируя Чаадаева: "В день создания человека Бог беседовал с ним и человек слушал и понимал и этот глагол, передаваемый от поколения к поколению  вводит человека в мир сознаний и превращает его в мыслящее существо"

(1) библиография в след. посте

29 янв, 2010

anagnosis

Толстой и Смерть

Существует такой расхожий исторический анекдот, что во время тяжелой болезни жены Сурикова Елизаветы Августовны (в девичестве Шаре), граф Толстой зачистил в дом к именитому художнику и расспрашивал его жену, что она чувствует, как это ощущать приближение смерти? В итоге Льва Николаевича за этими расспросами застиг как-то хозяин дома Василий Иванович, отличавшийся казацким суровым характером. Недолго церемонясь, он спустил графа с лестницы. Так это или не так, вопрос к историкам искусства, но сам анекдот показателен. Уже много десятилетий спустя Хемингуэй писал о романах и повестях Толстого, что изображение правды жизни и правды смерти в них одно из самых точных в мировой литературе. Существует даже мнение(1), что великий американский писатель, использовал некоторые вариации описания смерти из Севастопольских рассказов в своем знаменитом "Тореадоре" (2).  
Не только мастера интерпретировали толстовские тексты, такого "правдивого" "дела о смерти" какое составили литературоведы и дети  князю Болконскому точно ни у кого нет. Что только не говорили ученые мужи, а уж сколько тетрадок замарали школьники, описывая "небо Аустерлица", которое, удивительное дело, большинство из них даже не видело и не увидит. Но "небо Аустерлица" еще полбеды, гораздо страшнее, когда начинается анализ "угасания князя Андрея", случившееся двумя томами позже (последняя часть третьего тома и первая часть IV, если не ошибаюсь). Что только не приписывают туда - "Мир во всем мiре", "любовь ко всем и всякому", забывают лишь об одном, о смерти. Но может и правильно, что забывают. Гениальность Толстого даже не в том, как он "правдиво" отразил  угасание жизни, но в отражении той грани, о которой говорил Мамрдашвили, грани Мира на которую человек может себя поставить. Опасно, конечно, будет смотреть вниз, в бездну, смотрящую на тебя, но если человек имеет такую возможность - он вглядится.

(1) об этом см. ЛН Лев Толстой и зарубежный мир ч. I

17 янв, 2010

anagnosis

Король поэтов

Сегодня, если назовешь какому-нибудь интеллигенту имя Северянина он горько усмехнется и скажет:  "Какая пошлость! Это не поэзия". Тебе станет неудобно от такой прямолинейной фразы, и можно попытаться оправдаться - "он ведь король поэтов!". Последует долгий спор, но как бы он не закончился интеллигентская фраза останется справедливой -- Северянин не поэт, если смотреть на поэзию как на нечто большее чем просто владение рифмой.   Откуда же титул? Его можно объяснить неразборчивостью толпы, революционной грозой 1918 года, и тысячью мелочей, которые окружают такие значимые события. Но мы упускаем самое главный вопрос  "Кто же он Игорь Северянин?". В одном из своих стихов он дает ответ со свойственным ему юмором  - "иронизирующее дитя". Да, ребенок-Северянин не был поэтом, но прекрасно владел рифмой, знал тональность толпы, и его стихи это памятники запахам и вкусам той эпохи, а северянинская ирония - это тот консервант, сохраняющий то, что в реальности подвержено неминуемому распаду. Но как же дитя стало королем? Дело в том, что Северянин, не смотря на свою аполитичность, был лучшим отражением уходящей эпохи. А "массы" хоть и бегут вперед,  взгляд их всегда обращен назад. И когда его "короновали" в период революционной бури, то короновали как уходящее, а не как приходящее.

anagnosis

Преодоление факта в культуре от Гомера до Толстого

Считается, что факт полезен - он может утвердить, то что никогда не увековечила бы история. Из небытия вернуть утерянные знания, воскресить память о событиях. Но факту никогда не вернуть смысла. Смысл понятен только человеку, который мыслит в контексте данной культуры, нет смысла -- мы можем до хрипоты спорить о причине того или иного, но первичная суть ускользнет от нас. Пройдет время, и мы наполним сказанное тысячелетие назад собственным пониманием прошлого и настоящего.

Что важнее в писателе - личное или сказанное? На этот вопрос мы не ответим, пока не поймем насколько первое определяет второе, да и определяет ли. Представим - человек берет с полки Илиаду, он читает эпос и если и думает об авторе, о Гомере, то только, как о образе утерянном, распавшемся в каких-то далеких веках,  явно "до нашей эры" или как о слепом мудреце, который ходит из города в город. Когда тот же читатель возьмет "Войну и Мир" - с именем графа Толстого будет связано множество фактических данных, даже таких ненужных, вроде отлучение от церкви, ссор с женой, плохого почерка. Нет, это не заслоняет талант, не умаляет значения, но создает рамки развития, создает русло по которому идет восприятие. И наступает момент, когда требуется все больше и больше фактов, чтобы человек видел не образ, а реального творца. Но рано или поздно все дамбы сносятся, особенно это касается  тех творцов от которых биографических данных дошло совсем немного. Счастливец  Шекспир, он перерос себя уже давно и мало кто верит в реальность его существования. Но как хорошо для написанных его рукой текстов, они не привязаны к конкретному человеку, они не входят в русло чей-то  жизни, а становятся океаном без рамок, без житейских ограничений.
Все помнят прекрасный Евангельский сюжет, о нисхождении Святого Духа на апостолов,  церковью главный акцент делается, что после этого они заговорили на всех языках. Действительно это важно, но гораздо значительнее, что после этого верующий не воспринимает евангелия как чисто исторический текст, он становится свободным от ограничений рамок житейского пространства.

13 янв, 2010

anagnosis

Карты - модель жизни

В "Беседах о русской культуре" у Лотмана есть потрясающая глава о "Карточных играх" в России в первой половине XIX века. В карты проигрывали все - поместья, коней. Князю Голицыну удалось проиграть даже собственную жену, что обернулось грандиознейшим скандалом (больше всех пострадала разумеется княгиня). Карты были сигаретами, наркотиками той эпохи.  Человеку плохо - он идет играть, хорошо - так почему бы не развлечься?
Но в картах всегда находилось место магическому, не зря Церковь видела в них оружие дьявола. Они дарили человеку власть. Власть над своим соперником, власть над ходом и развитием событий. Лотман даже сравнивает ощущения от  карточной игры с военными действиями и дуэлью. Отсюда произрастают  действия  Долохова, с помощью карт подчиняющего Колю Ростова,  или Лермонтовского Вулича, способного лишь в игре чувствовать свою независимость от рока.   Грань проходящая между "удачей", "судьбой" и возможностями собственного "я" лежала в карточной игре.
Есть и другой взгляд, противоположенный по звучанию, но дополняющий по смыслу.  У Гончарова в "Обрыве" мне попался удивительный диалог между Райским и Аяновым. - Аянов, петербургский циник, говорит о картах, Райский о женщине с которой, выражаясь современным языком, флиртует. Они друг друга не понимают, но читателю кажется,  что они говорят об одном и том же, такой эффект достигается благодаря сходству форм. Райский видит эти легкие, постоянно повторяемые, ухаживания самодостаточными, а это очень сильно напоминает перетасовку колоды, о которой рассуждает Аянов.  То есть карты создают не только атмосферу войны, но и воссоздают структуру любовных взаимоотношений. Эта  универсальность делала их прекрасной таинственной  моделью того мира, полного откровенных нелепостей и случайностей,  это всегда влекло к ним людей, чаще разоряя  их (как душевно, так и материально), чем обогащая, но зато, перефразируя Талейрана у игроков было о чем вспомнить в старости.

Предыдущие 10

Октябрь 2011

Вс Пн Вт Ср Чт Пт Сб
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031     

Трансляция

RSS Atom
Разработано LiveJournal.com